Тидреку ставить в Роме трагедию по своему вкусу, Мигель. И уж точно не с участием мужа моей сестры. Она его очень любит.
— Скажите, — интересуется доктор Пинтор, разглядывая инструмент, напоминающий толстую полую иглу с трубкой из плотного шелка на тупом конце, — а на ком вы испытывали это замечательное устройство? И ведь не только придумать, ее еще и изготовить нужно… попробуй сквозь нее вдохнуть, шелк втянется в отверстие и закроет его, а вот выдох пойдет свободно.
— Сначала на механизмах, — отзывается синьор Петруччи, — проверял сам принцип. Потом в больнице для бедных. Бесценное заведение. Там можно найти людей почти с любой болезнью — и они совсем не возражают, когда их пытаются лечить. Я впервые попал в такую стараниями моего духовника. Он был крайне возмущен моим намерением полностью посвятить себя наукам и считал, что это зрелище взрастит во мне должное смирение.
— Предполагаю, что это зрелище взрастило в вас совсем другие чувства, — усмехается толедский хирург. — Смирение! Да Господь наш и при виде трехдневного покойника не пожелал лелеять то самое смирение, так отчего ж нам опускать руки при виде еще живых больных? Выдумают же… И одного вида доктора Пинтора достаточно, чтобы представить, как Господь одним движением бровей разгоняет благочестивцев у гробницы, потом требует горячей воды — как же без нее — и начинает бесцеремонно разматывать смертные пелены.
— Да уж, больше укрепить меня в моих намерениях он не смог бы при всем желании. — Петруччи с удовлетворением смотрит на багровый узел на ребрах пациента. Чуть повыше него, тоже между ребрами, небольшое красное пятно, там где ланцетом проткнули ткань, чтобы вставить эту самую трубочку. Шрам от арбалетной стрелы с широким наконечником будет большим, следы лечения, скорее всего, исчезнут со временем. — Конечно, моря не вычерпать ситом, но зато можно построить дамбу. Или, наоборот, плот. На самом деле я убежден, совершенно убежден, что библейские годы жизни — не выдумка и не шутка. Пациент прислушивается к разговору, переводит взгляд с одного сурового синьора на другого, еще более сурового. На четвертый день лечения он готов внимать чему угодно, лишь бы в звуках был смысл: юному Орсини скучно. Когда он не спит, ему остается только разглядывать стены — и они уже вызубрены наизусть, прислушиваться к звукам дворца — и это уже все знакомо, а также изучать пользующих его медиков, что гораздо интереснее. Спать хочется все реже, а сон уже не напоминает омут, в который проваливаешься с головой и исчезаешь.
Грозные синьоры сейчас заняты друг другом и воспоминаниями. Это, к несчастью, ненадолго. Каждый осмотр заканчивается одним и тем же: долгим мрачным нравоучением.
— И что вы намерены делать дальше?
— Подожду еще денек-другой, и если не начнется лихорадка, позволю ему двигаться понемногу. Но спать ему все же лучше сидя. Так не только легче дышать — я обратил внимание, что больные в этом положении быстрее перестают кашлять. Впрочем, вы ведь тоже наверняка это заметили. Ну и милостью Божией поднимем его на ноги. Чем раньше начнет, тем быстрее к нему вернется сила… и он сможет совершать новые глупости. Пациент скорбно вздыхает. Говорить он может, и уже почти не кашляет, если только не начинает волноваться, но от синьоров Пинтора и Петруччи только вздыхать и хочется. Еще можно покапризничать, захотеть чего-нибудь этакого, но тогда оба только обрадуются — хороший признак, а гадости про Марио говорить не перестанут. Синьоры доктора накрепко уверены в том, что во всем на свете виноват Марио Орсини, который не там, не так и не в том платье ехал. «Ну конечно, — надувает губы Марио. — Раньше не путали, в Орлеане во время посольства не путали, на войне не путали, а тут — перепутали… а ругают — меня».
— Юноша, — читает мысли или уж скорее шевеления губ доктор Пинтор, — вы за время отсутствия выросли. Те, кто помнят вас таким, каким вы были полтора года назад, не допустили бы мысли, что вас можно перепутать с Его Светлостью. Марио не задумывался о том, что вырос — он ничего подобного не замечал. Уже смирился с тем, что высоким не станет, да и перестал измерять рост. Все равно же почти на голову ниже Его Светлости, и в плечах уже едва ли не вдвое, и волосы светлые… если на самом деле целили в герцога, то, наверное, это были какие-нибудь чужаки, не видевшие ни одного, ни другого своими глазами, стрелявшие по описаниям.
— Скажите, а герцог обо мне не спрашивал?
— Нет! — хором отвечают суровые синьоры.
— И на вашем месте, — добавляет Бартоломео Петруччи, — я не искал бы с ним встречи. В интересах вашего здоровья и моей репутации. Я, видите ли, обещал, что вы через две недели будете стоять на своих ногах, а после такой встречи вас чудо Господне не поднимет и за полгода. «Неправда, — думает Марио. — Не может такого быть… Это они нарочно так говорят».
Но юноше все равно обидно. Не то чтобы он ждал особой признательности, потому что, в сущности, ничего же не сделал — ехал себе, обогнал на полкорпуса, как привык поступать там, на севере, господин герцог никогда не требовал строго следовать за ним, и тут не успеваешь ничего понять, как в тебя бьет что-то очень тяжелое, потом ты плаваешь в холодной речке и мерещится тебе всякая муть, а потом просыпаешься вот в этих покоях, видишь на потолке стайку наяд и узнаешь, что прошли сутки. И дышать больно, и кашель не проходит, и в левом боку две дырки… И все-таки, хоть ничего значительного и не совершил, а просто послужил мишенью — но слова медиков повергают в уныние.
— Доктор Пинтор, — говорит синьор Петруччи, — может быть, вы, как врач, объясните пациенту, что с ним произошло?
— Да он и так прекрасно знает, что с ним произошло, этот юный негодник, — грозит пальцем Пинтор. — Он бы умер — если не от самой раны, так от неумело наложенной повязки. Должен был умереть по всему, и если б вы не вмешались со своим изобретением, точно умер бы. К вечеру того же дня. Все дальнейшее — вопрос не медицинский, а скорее уж политический, — качает головой толедский хирург, — так что уступаю эту честь вам, синьор Бартоломео.
Марио настораживает уши. Новостями с ним никто не делился — ни врачи, которых было удивительно мало, ни прибиравшийся в комнате слуга. Оба медика только бранились, что по глупости пациента случился большой и опасный переполох. Известие о том, что он мог умереть,